воскресенье, 11 ноября 2012 г.

К портрету Шекспира

Нет ни возможности, ни смысла останавливать фантазии о жизни и смерти некоего лысеющего актёра с серьгой в ухе, его любви к лицам обоего пола и нелюбви к рыбе и оленьим потрохам. И ничего нельзя поделать с малодушными людьми наподобие Клима Самгина, повторяющими непрестанно: «А был ли мальчик?»

Ответ на «шекспировский вопрос» скорее всего заключается в том, что личность человека, написавшего те самые 38 пьес, 154 сонета и 2 поэмы, не имеет большого значения и сама не играет, извиняясь за каламбур, никакой роли при таком публичном занятии, как представление на сцене, или таком интимном занятии, как чтение книги.

Кто церемонится с этим нарисованным человечком в жёстком воротничке? Кто из них, начиная с издателей 1590-х годов, продолжая мужами-просветителями с ножницами и клеем в руках, восторженными романтиками в кудрях, дородными профессорами, пестующими книги, сухими учителями, пасущими школьников, и заканчивая этими последними, подрисовывающими человечку в воротничке рожки и сигареты?

Рассматривая портрет, к которому тянутся столько рук, и пытаясь разгадать тайну его непреходящей притягательности, можно придти к заключению, что вся она состоит только из этого множества рук, протянутых к портрету. Как Белинский позволял себе сравнивать Гоголя с Шекспиром по природе их таланта, так и мы можем сравнить Вильяма нашего с любой современной селебрити по природе их популярности. Не будь Шекспир медиа-фигурой, будоражил ли он умы сочинителей от кинематографа, беллетристики и филологии? Чем больше болтовни, тем выше памятник нерукотворный.

Видя название бренда Shakespeare, мы сразу ставим штамп «гениально», не потрудившись составлять собственное впечатление и мнение. Зачем делать лишнюю работу, если все и так уже давно договорились по этому поводу? Намного интереснее посудачить о личной жизни, покопаться в грязном белье, состряпать сенсацию, - и драматург с клиновидной бородкой отдаляется всё дальше и дальше за пелену слов, слов, слов…

суббота, 23 июня 2012 г.

Белый город Севастополь


В Севастополе отбивают склянки. Изрезан город бухтами и покоится на холмах. Белёсый город в балконах и колоннах под сенью крон и вековой пыли. Памятник героическому прошлому на плечах будущих моряков. Две улицы с односторонним движением: от раненного Нахимова проспект его имени к площади Ушакова и обратно улица Ленина, мимо горделивой Екатерины II, чьим именем звалась, к Графской пристани. Прозрачный воздух наполняют солнце и морской ветер. Захлебнувшаяся ветром рыба. Извилистые улочки застыли в безмятежности, переполненные вывесками и рекламами.

Изгибается дорога мимо Владимира Святого к Херсонесу, к руинам и фундаментам давно прошедших веков. Очертания льва, средневековые псевдоколонны с капителями, лестница в монетный двор, цистерны для засолки хамсы, крохотные лабиринты из фундаментов домов, половина греческого театра, художники на пленере и студенты-археологи, экскурсоводы под зонтиками и дети, бегающие по обломкам стен, колонны на фоне зелёного моря, Андрей Первозванный, Владимирский собор двухэтажный, стены старого храма внутри нового, Гавриил с лилией и Михаил с огненным мечом, камни средневековья на камнях античности, здесь разыгрываются спектакли об Эзопах и Эсмеральдах, ряд зелёных скамеек, здание музея на реставрации, невырастающие травы в саду, выбеленные камни, древний стук подошв о сухую почву, стоят деревья, дорожки покрыты белым гравием и ведут к морю, вниз, к прошлому. Сквозь два белых столба, увенчанные пирамидками из шаров, символизирующие пушечные ядра, напоминающие об Обороне в 1854-1855 годах.

Круг фонтана перед цилиндром Панорамы, круг фонтана позади. Внешние стены музея отмечены бюстами с торсами атлетов: помимо адмиралов и матросов, именитый врач Пирогов, начинающий писатель Толстой и женщина без фамилии. Мертвенно бледны восковые ступни Корнилова, белым налётом покрыты земля и укрепления, корзины, мешки с песком и доски, небо из перламутра, нарисованный дым англо-французской артиллерии, только чёрен силуэт Нахимова на стене, заворачивающаяся улитка лестниц, иллюминаторы квадратных окон нижней площадки, искусственный ветер, история осады, история войны, идущая по кругу, и всё один, неподвижный, нескончаемый день, мертвенность косынок сестёр милосердия и солдатских перевязей, механически воспроизводящие слова экскурсоводы, нательные кресты трупов, баночка с видом Альминского сражения, медицинские склянки и инструменты на зелёном бархате, оборванные куски полотна Рубо, чёрно-белые фотографии, осколки истории, запечатанные под стеклом, макеты судов и свалка якорей, ставшая местом для игр детей.

Безмятежность и покой в бегущем, дрожащем троллейбусе, суетно пытающимся обогнать рост стебля, оплетающего стену, и старение мола, оплетающего бухту.

Ялта и Ласточкино гнездо


Генрих VIII называл свою первую дочь, будущую королеву, известную как «Кровавая Мэри, самой драгоценной жемчужиной королевства. Ялту называют жемчужиной ЮБК, то есть южного берега Крыма. Отплыв от набережной, мы видим зелёный кусок теста, в котором то тут, то там выглядывают, как кусочки марципана, верхние этажи отелей. От мира земного Ялта отделена ровной грядой скал, будто стенкой противня, и, подтолкнутый к невыносимо лазурному морю, город печётся на солнце, шкворчит человеческое сало, течёт липкая детская карамель. Катера из нуги и пастилы, утыканные палочками для канапе, осели у слоёного теста причалов с лакричными покрышками. Стоит кусок рафинада – маяк на моле.

Наш катер идёт к визитной карточке Крыма, - как бы громко это ни звучало, - замку Ласточкино гнездо. Оно восхищает всех, кто смотрит на него с моря, снизу вверх. Это картинка из детских книжек: крохотный замок на вершине скалы, зависший над морем, как будто шахматная фигурка, поставленная на самый край стола и готовая вот-вот упасть.

Но взобравшись по извилистой лестнице, усеянной продавцами чебуреков и сувениров, восхищённые зрители начинают испытывать разочарование. Замок оказывается крохотным домиком, вблизи ещё меньшим, чем казался снизу. Площадка вокруг домика узка чрезвычайно, и два человека едва-едва могут на ней разминуться. С площадки можно глядеть вниз на скалы и лазоревые волны, можно глядеть вдаль на невидимый турецкий берег, спрятанный за дымкой, размывающей границы неба и моря, и можно глядеть налево на неровный берег с исчезающем в воздушной перспективе круглым животиком Аю-Дага. Другими словами, смотреть почти не на что. Разочаровавшиеся посетители, чтобы оправдать подъём по лестнице, говорят: «М-да, это, конечно, красотища», - и идут пить пиво, есть чебуреки и покупать сувениры, поддерживающие славу Ласточкиного гнезда как одного из самых романтических мест.

Оно и есть одно из самых романтических мест. Но в духе не английского, борющегося с суетным миром, романтизма, а немецкого, от реальности убегающего. Дело в том, что Ласточкиного гнезда не существует, точнее, оно существует не так, как другие здания. Оно или недостижимо далеко на вершине скалы и магнитиках, или настолько близко, что остаётся буквально держаться за стены. Мы не можем приблизиться на привычные для нас расстояния, с которых мы привыкли рассматривать и оценивать дома, и потому мы чувствуем дискомфорт, Ласточкино гнездо ускользает от нас, мы не можем его увидеть, его поймать, его уложить в нашем сознании. Мы не можем к нему привыкнуть. Ласточкино гнездо – это романтический фантом, к которому невозможно приблизиться, а если и возможно, то только в стране грёз. Но не каждый поедатель чебуреков собирается посещать эту страну.

И мы вынуждены вернуться на ялтинскую набережную, где любой желающий может нарядиться в блестящие, с пластмассовыми жемчужинами, костюмы а-ля Версаль и пофотографироваться на фоне аляпистых кресел и репродукции Джоконды. Кстати, в XVI веке считали, что растолчённая в порошок жемчужина – лекарство от всех болезней.

Гигер. Графика. Ретроспектива


Десятилетние мальчики в чёрных круглых очках, съёжившись, плотно сжав губы и прижав к лицам дула, ждут, когда ими, как пулями, выстрелит пистолет. Нас не устраивает этот мир, он кажется нам то ли сломанным и испорченным, то ли изначально созданным неправильным и уродливым. Наше недовольство приводит к различным формам отрицания: нонконформизм, цинизм, эскапизм. Нам нравится то, что созвучно нашим мыслям и соответствует нашим представлениям. Нам нравится то, что подтверждает сказанные нами слова. Нам нравятся работы Ханса Руди Гигера.

Одни из них совершенно сюрреалистичны: автоматически выплеснувшиеся, текущие и перетекающие формы из подсознательного, ночные ускользающие кошмары. Другие работы поддаются интерпретации. Помимо известного всем Чужого, Гигер создал и другой образ, достаточно насыщенный семиотически, чтобы глубко засесть в наших мозгах – Биомеханоида. Это слияние подчас жестокое и разрушительное, но вместе с тем органичное и нерасчленимое, слияние Человека и Механизма, когда машины обретают черты и имитируют формы органического мира, а люди обретают металлическую невозмутимость и спокойствие. Это метафора нашей жизни в мире, который мало кого устраивает, мало кому нравится, но с которым мы так прочно скреплены, так неразрывно слиты, что никто не может жить иначе, чем в этом тягостном, но не лишённом красоты, союзе.

Одной из самых распространённых в творчестве Гигера является космос. Наверное, поэтому выставка «Гигер. Графика. Ретроспектива» была открыта 16 мая в Московском планетарии, вернее, в его паркинге. Продлится она до 15 июля, и на ней можно увидеть работы разных лет, в том числе и те, которые были представлены прошлым летом на выставке «Коллективное бессознательное: графика сюрреализма от де Кирико до Магритта».

суббота, 26 мая 2012 г.

Пара слов о новом фильме Тима Бартона


Когда смотрят «Мрачные тени» (Dark Shadows) Тима Бартона, ничего не зная о телесериале, по мотивам которого снят фильм, то говорят: «Очередная бартоновская мрачная сказка». Когда смотрят люди, более-менее знакомые с первоисточником, то говорят: «Очередная бартоновская переделка». Страсть режиссёра к переиначиванию, выворачиванию и перекраиванию произведений не имеет границ, и, если пнуть в дальний угол его «Алису в Стране Чудес», то остаётся только восхищаться фантазией, остроумием и изяществом, с которыми жонглирует Бартон.

Когда героиня Беллы Хиткот едет в начале фильма в поезде и репетирует знакомство с будущими работодателями, она сначала произносит: «Здравствуйте, меня зовут Мэгги Эванс», - но потом решает взять другое имя, Виктории Винтерс. Она как-будто выбирает будущее, решает, какую же роль ей играть в фильме: гувернантки-возлюбленной вампира или гувернантки с тёмным прошлым, ведьму, - потому что в телесериале и прочих адаптациях Мэгги и Виктория – разные роли. Но как бы девушка ни хотела, чтобы её считали Викторией, она всё-таки остаётся Мэгги, и внимания со стороны вампира ей не избежать.

Когда снимали телесериал в 60-х, никто не задавался целью отразить в нём все новые веяния и моды, целью было создание мрачной, пугающей атмосферы. Бартон же снял комедию с чертами фильма ужасов (хотя многие элементы, испугавшие бы в триллере, здесь выглядят комично) и смешал две стилистики, которые сочетаются как апельсиновый и томатный соки – «свингующие шестидесятые» и «готишные вампиры». Послевкусие от такого напитка остаётся непривычное, но пить его, тем не менее, приятно.

Когда Бартон выпускает фильм, он раскрывает перед зрителями альбом с детально проработанными картинками, выполненными в своём фирменном стиле. Именно картинки и интересно пообсуждать за столиком под буквой Князя Тьмы – в Макдоналдсе. 

Об улетающих книгах


Сейчас можно говорить о трёх периодах в Истории книг:
1. Эпоха рукописных книг, когда книга ценилась как уникальное произведение, не только как труд (opus) автора, но и как труд (labor) переписчиков и оформителей. Благодаря последнему и благодаря ценности тех материалов, из которых создавалась, книга обретала статус такого же предмета роскоши, как, например, дорогая посуда.
2. Эпоха печатных книг, когда книга стала более дешёвой в производстве и более дешёвой для покупателей, а значит и более распространённой. Книга стала предметом обихода, всё меньше обращается внимание на её форму, и всё большее внимание уделяется её содержанию, что подтверждают «карманные» книги в мягкой обложке.
3. Эпоха электронных книг, когда книга является только массивом знаков, определённой информацией, абсолютно доступной каждому, кто имеет устройство для её считывания. Таким образом, книга полностью освобождается от мира материальных форм, оставаясь содержанием самим по себе, чистым знанием.

Если первая эпоха закончилась так давно, что сейчас рукописных книг практически не создают, то вторая эпоха только начинает уходить в прошлое, имея огромное количество своих поклонников и противников книг электронных. Тем не менее, ощущение перехода разлито в пространстве, вызывает чувство грусти, ностальгии и подталкивает к размышлениям на эту тему.

Таким размышлениям предались и создатели мультфильма «Фантастические летающие книги мистера Морриса Лессмора» (The Fantastic Flying Books of Mr. Morris Lessmore), который получил премию «Оскар» в 2012 году в категории «Лучший анимационный короткометражный фильм». Мультфильм создан с помощью компьютерной анимации, частично с помощью кукольной и рисованной. Ностальгируют создатели и по рукописным книгам (мемуары главного героя), и по немому кино (образ главного героя списан с Бастера Киттона, известного комика). Фабула такова: Моррис Лессинг, чей город унесён смерчем, поселяется в доме, в котором живут летающие книги (и живут они, как феи, пока в них верят, то есть пока их читают), Моррис заботится об обитателях дома и пишет о своей жизни, пока она не подходит к концу, - он оставляет дому свою написанную книгу, и на его место приходит новая девочка. Мультфильм пронизан светлой грустью по прошлому, но тем не менее это история о непрерывной смене поколений, преемственности и рождении нового. Создатели мультфильма никоим образом не отрицают современности, выпустив и приложение для iOS.

Не надо забывать о прошлом и не надо бояться будущего, потому что на самом деле мы живём в мире, где всё перемешано, где нет чётких  границ и чистых красок. Те пальцы, что скользят по тачскрину, могут создать и рукописную книгу.

О красных нитях


В фильме Такэси Китано «Куклы» сквозь истории и эпохи проходят мужчина и женщина, крепко связанные друг с другом ярко-красной нитью.

Символ красных нитей можно протянуть дальше во времени и пространстве – к тому, к чему обычно приводит союз мужчины и женщины, к семье. Каждый человек, рождаясь, уже находится в определённой системе, и образ его дальнейшей жизни уже во многом определён тем, что его окружает: начиная с влияния языка и культурных традиций и заканчивая местом жительства и видом из окна. При желании человек может изменить свой образ жизни и не поддаваться влиянию окружения. Но единственное, что никто не может ни изменить, ни преодолеть – это мать и близкие родственники, к которым, как пуповины, тянутся красные нити. Семья – плацента, защищающая человека до тех пор, пока он не вырастет и не решит выйти (что, конечно, индивидуально по срокам, да и происходит не всегда). Кому-то опутывающие красные нити семьи тягостны, как кандалы, кто-то их вовсе не замечает, но суть этих нитей одинакова: это те физические связи между людьми, которые можно назвать любыми словами, но наиболее верное и точное из них – любовь.

Символ красных нитей можно протянуть дальше во времени и пространстве – ко всему, к чему человек постепенно привязывается, прикрепляется сердцем, от вида за окном и мебели в квартире до традиций и родного языка. Всё пространство вокруг человека, и материальное, и имаджинарное, связано с ним тончайшей сетью, как органы связаны с сердцем сетью капилляров, артерий и вен. Люди так давно и так крепко привязывают к себе эти красные нити, что те врастают под кожу и становятся продолжением тел. Разорвать эти нити – значит лишить человека части его идентичности, его личности, его памяти, его образа, его жизни, лишить всех его привязанностей.

Иисус же сказал своим ученикам: «Πάντα ὅσα ἔχεις πώλησον καὶ διάδος πτωχοῖς*».




*[панта хоса эксэйс полэсон кай диадос птохойс] «всё, что имеешь, продай и раздай нищим».

вторник, 24 апреля 2012 г.

В поисках Мандельштама


Это происходило достаточно давно. В нехорошей квартире Булгакова был вечер, посвящённый Мандельштаму, и люди, которые трудились над установкой памятника Осипу Эмильевичу, рассказывали об этом так увлечённо и интересно, что я решила отправиться на поиски этой неприкаянной и надменной головы. Я знала следующее: памятник совсем не видно с улицы, и если ты не идёшь специально к нему, вряд ли наткнёшься случайно; напротив стоит женский монастырь, и «голь перекатная» часто сидит не только у его стен, но и у памятника, рассказывая, как Сталин отрубил поэту голову; позади памятника, на стене дома написаны строчки из стихотворений Осипа Эмильевича, которые начинаются на «за» и в конце которых поставлены восклицательные знаки. Имея подобные сведения, я вышла на Славянской площади и пошла вверх по улице Забелина, чьё название навевало мысли об узколицей музе Врубеля. Наверху я ничего не обнаружила, кроме церкви Св. Владимира и стен Иоанно-Предтеченского монастыря. Я блуждала по переулкам, заворачивающимся как ватрушки с кренделями, безрезультатно спрашивала прохожих, праздно заходила во дворы, и в конце концов ноги вывели меня к Мандельштаму, но не с улицы Забелина, а со стороны совершенно противоположной. 

Памятник действительно с улицы совсем не видно, он стоит за стеной, и подъём так крут, что фоном служит не стена, а только двускатная крыша, ненавязчиво напоминающая античные фронтоны. На этом фронтоне и были написаны строчки, как-будто продолжающие стихотворение:
     Я пью за военные астры, за все, чем корили меня,
     За барскую шубу, за астму, за желчь петербургского дня.

     За музыку сосен савойских, Полей Елисейских бензин,
     За розу в кабине рольс-ройса и масло парижских картин.

     Я пью за бискайские волны, за сливок альпийских кувшин,
     За рыжую спесь англичанок и дальних колоний хинин.

     Я пью, но еще не придумал -- из двух выбираю одно:
     Веселое асти-спуманте иль папского замка вино.

На соседней стене была вплетена в граффити надпись Helter Skelter, пары алкоголя и веселье поднимались от студентов и бездомных, и этот маленький пятачок земли, с куцыми деревцами и обшарпанными скамейками, с гениальной бронзовой головой, дышал тем уютом и той печалью, которые наступают при воспоминаниях о прошлом, или при наступлении осени. На этих лавочках один китайгородец рассказывал, как он в полночь отправился на поиски круглосуточной аптеки, и как он исходил все улицы в округе, а аптека оказалась возле самого его дома. Ещё этот Пер Гюнт спросил, знаю ли я стихи Мандельштама. Я призналась, что знаю их мало, не читаю и не учу наизусть. Да даже если кто читает постоянно и учит, вряд ли можно сказать, что он действительно знает – только имеет своё представление. Но представление можно составить и по немногим стихотворениям. Я представляю, что Мандельштам органичен свободе бесприютности и законам античности, что место его – на ветренных улицах и среди подвыпивших компаний, что он есть вечно ищущий в профанном эйдосы и уходящий внутрь и вверх ум.

Однажды мы сидели у Мандельштама так: шумно отмечающие сессию студенты, эзотерически настроенная парочка (странно напоминающая ту, которую приводил в пример чёрный человек Есенина), и я, снявшая туфли. И вдруг появилась делегация тучных женщин казённого вида под предводительством такого же казённого и тучного мужчины, постояла перед невозмутимой головой и удалилась, осмотрев оставшихся неодобрительно. А потом – потом закрасили жёлтой казённой краской и глубокомысленно–бессмысленные тосты на фронтоне, и Helter Skelter на стене. Осип Эмильевич, конечно, и внимания на это не обратил. Но у меня в голове всё сидит замечательный тост «За воздух прожиточный!» (из «Стихов о неизвестном солдате»), и сознание того, как мало я знаю, заставляет хоть немного, но продолжать поиски Мандельштама.

четверг, 15 марта 2012 г.

об индифферентном отношении к выборам


В начале марта страна сменила президента, а я – зубную щётку; известно, что зубные щётки нужно менять каждые три месяца. Складывается впечатление, что некоторые относятся к президентам как к зубным щёткам: вроде бы и те и другие имеют определённый срок годности, после которого их лучше не использовать. Я не знаю насколько правомерны такие сравнения, и я ничего толком не знаю о политике, знаю только, что сия есть вертоград многоцветный, на почве которого растут как деревья мудрости, так и кусты невежества. И последних больше. В неизведанные дебри чужих садов идти я не собираюсь и остаюсь среди бесчисленного множества людей, возделывающих совсем другие приусадебные участки. И последних больше. Наши интересы настолько далеки от политики, что, сталкиваясь с её цветами и плодами, мы только пожимаем плечами, переступаем с ноги на ногу, смотрим в небо и идём дальше.

Утром двадцать третьего февраля от Хамовнического Вала вдоль Москвы-реки, вдоль территории завода «Союз», вдоль спортивного комплекса «Дружба», вдоль кордона людей в зелёном, под бравые песни современности и славного прошлого, под наблюдением видеокамер шла к Лужнецкому мосту плотная завязь людей, наливающаяся в начале пути и осыпающаяся к концу. Яркое солнце конца зимы, громкая весёлая музыка и уютное настроение выходного дня делали лица людей радостными, крики и движения по-детски возбуждёнными. Люди утрамбовывались кучками по опознавательным знакам: то флагам, то воздушным шарикам, то нарукавникам, то шарфикам, - и эта тёмная масса, похожая и на футбольных болельщиков, и на участников детского утренника, эта масса плавно текла по пустынной набережной. На людей равнодушно взирали глухие стены завода, безмятежный склон Воробьёвых Гор, немые окна и купола Андреевского монастыря, бесконечно далёкие башни Президиума и МГУ, мосты и видеокамеры, полицейские и маленькая кучка тех, кого не пускали ни на Андреевский мост, ни на Лужнецкую набережную. Маленькая кучка, у которой в тот день не должно было быть выходного, натыкалась на охранников, возмущалась, потом пожимала плечами, переступала с ноги на ногу, смотрела в небо, звонила на работу, искала пути обхода или возвращалась домой.

И что это был за митинг? И кто в нём участвовал? И ради чего? Эти вопросы утопали в шуме Комсомольского проспекта среди ветвей забот и дел совсем иных садов. И я шла, думая о миллионе мелочей, в том числе и о новой зубной щётке.

о мире внешнем и мире внутреннем



Ты выходишь из вагона, делаешь первый вдох, и Она входит в тебя, вползает змеёй чешуйчатой и многоцветной, вливается радужными переливами, как бензин в лужу, впечатывается формой в медовый пряник, растекается масляным блином на сковороде, заполняет твои бронхи и альвеолы и остаётся там, словно смола в лёгких курильщика, - Она входит материальным, осязаемым воздухом, и тогда застывшие в глубине образы, раскалывая плёнку, словно скорлупу яйца, проникают в сознание – и сразу кишащий вихрь из поздравительных открыток, красных звёзд, зелёных башен, рязановских фильмов, крестящейся Цветаевой, смуглого поэта, замерзающей наполеоновской армии, Ростовых, брусничной настойки, купеческих домов, гостиных рядов, бредущего Окуджавы, летней олимпиады, умирающего поэта, вездесущих чекистов, катящихся танков, временных летописей, татаро-монгольского ига, щедрого Калиты, Долгорукого, кровавых убийств, лобного места, уставших стрельцов, объявленной опричнины, чёрных воронков, несущейся брички, одноглазого Кутузова, Крылатского, колокольного звона, тёплых кренделей и ватрушек кружится во втором круге головы, и по мере того, как ты входишь внутрь Её волнующегося, живого тела, точно в тесто для блинов, Она всё больше поглощает твоё собственное, и всё больше проникает внутрь, постепенно заполняя все органы, выемки и трещинки, Она охватывает кружащейся Масленицей, наполненной духом святого праздника и смертельной усталостью, большими надеждами на будущее и громкого плача детей, пьяными драками и весёлым флиртом, нарядными зазывалами и прожженными мошенниками, молящимися праведниками и неисправимыми убийцами, недовольными и возбуждёнными, гневливыми и просящими милостыню, Она уносит вертящимся колесом, полосатой юлой, яркой вертушкой, расходящейся от центра к периферии и заворачивающейся обратно, Она навязывает радиальный и кольцевой способ существования, расцвеченный в яркие краски: красную, зелёную, синюю, голубую, коричневую, оранжевую, фиолетовую, жёлтую, серую, салатную, - Она вмещает как солнце, как круглое блюдо, наполненное всем миром, где каждая входная дверь отмечена жёлтым кругом.

Но дело не в том,  что ты становишься частью этого жирного блинного праздника, а в том, что встречаешь на этом торжище всё, что угодно, всё, что сотворено во Вселенной: всех людей, все города, все воспоминания и даже свои собственные сны: и так, идя по Сретенке, ты вдруг ловишь себя на мысли, что ещё несколько шагов – и выйдешь на Сенную, и тут же стройность проспектов грезится сквозь извилистые волнистые ленты улиц, выдуманный город вырастает в твоём воображении, вечно пребывающий в царстве грёз, придвинутый к краю моря, перетекающему в небо, в котором облака поправляют свои складки и, отражаясь в стекле каналов, растягиваются на нотном стане проводов, потому как птицы уступают место и стремятся примкнуть к лепнине зданий, отражающихся в глади рек за кружевами из чугуна, будто за пеленой опьянения, и вдруг резко режут капли снега в черноте и мареве между плачущими желтками фонарей и окон, в то время как в рукаве Мойки вертятся нечистоты и на Чёрной речке деревья пытаются укрыться ветками точно руками, а слёзы фар уподобляются растопленному свинцу, потому что и гранит плавится и сыплется, и так же с куполов Смольного, хотя они и слеплены рукой кондитера, тоже сыпется пыль как пудра и обсыпает платья невест – воистину грёзу из грёз под облаком вуали, расплывающуюся как запах белых роз среди безлюдья набережной Робеспьера, но Он – лишь сон, Он покидает материальность улиц и тротуаров, и вот опять кружащаяся Масленица растворяет тебя в своей безудержной пляске, наполненной, как и все человеческие праздники, затаённой тоской.

Вся твоя жизнь состоит из вязкого незамечаемого забытья и коротких вспышек осознания собственного существования в окружающем пространстве, в течение которых мир кажется ещё бессмысленней, чем пишут в книгах, и ты понимаешь, что мир снаружи и мир внутри есть хаотичное нагромождение образов и слов.